Манная каша - Симолина Пап
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марки заменяют ему целые страны и содержащиеся в них сокровища. Настоящая сублимация «владимирской страсти»! Термин «владимирская страсть» впервые употребил видный наш лавландский учёный Геракл Моржсон. Термин происходит от имени индийского революционера, которое переводится «владеющий миром». Этот Владимир счёл своим долгом оправдать данное ему имя и экспроприировать мир. Но его застрелили отравленной стрелой. Остались только мумия и термин, очень, кстати, точный. А нумизматика! Монеты постыдно откровенно символизируют деньги. Все на свете деньги, да ещё всех времён! А чем тщеславится библиофил? Вся премудрость земная в его руках! Библиотека, между прочим, – кунсткамера с заспиртованными головами. Наша Грета собирала этикетки от манной каши – всю негу и сладость земную, наподобие алчной пчелы. И с Гансом она обошлась нехорошо, тогда, в августе. Растревожила, расстроила, а к сентябрю уже забыла о его существовании.
Грета вернулась из Раёво ближе к осени, накануне начала занятий. Дорогой в легком быстроколёсом поезде мечтала о рекламе и дизайне.
Я могла бы не упоминать о набережных – теперь уж поздно, но могла бы и воздержаться – но ничего не сказать о железной дороге – выше моих сил! Железная дорога в нашей Лавландии совершенная! Поезда чистенькие, аккуратненькие, как игрушечные. Да что там! Даже начальник поезда в форме – как игрушечный. И кондуктор…
Грета вернулась на Молочную улицу, на двадцать второй этаж, в «банку с мёдом». Так она звала своё жилище, потому что окна выходили сразу на три стороны, и стоило выкатиться солнцу, квартирка вся наполнялась тёплым светом. Поэтому ей было особенно жаль, что в нашей Лавландии так часто дождит, и тучи забивают небо лежалой ватой, как в некоторых северных бедных странах хозяйки затыкают оконные щели на зиму. И тогда банка оказывается как будто пустой. Мёд или съеден, или ещё не собран…
Квартиру для Греты снимала Эугения. Сама тётка ненавидела город. «Когда люди во множестве скапливаются в одном месте, – её собственные слова, – их бестолковость делается особенно очевидна, они откровенно напоминают муравьев, но только муравьев-уродов, муравьев-мутантов». И у себя в Раёво Эугения испытывала отвращение к большим муравейникам – они напоминали ей города.
Грета думала по-другому. И муравейники Грете нравились, и Шуры-Муром она любила. Даже отвратительное для многих горожан тепло асфальта летними вечерами Грета находила уютным. Ей нравился сон города. Когда одновременно засыпает такое множество людей, так мало остаётся бодрствовать, что город как будто сжимается, уменьшается на порядок, и вместо «Шуры-Муром» его можно обозначить уже одними буквами «Ш-М», или даже маленькими «ш-м». Её забавляла, вроде комиксов, пестрота людского сброда на центральных улицах, где ночью не закрываются рестораны и магазины, такие, как «Кум».
Мрачная тётка вместо города видела пустырь. И ей непременно нужно было расписывать его безобразие, приглашать полюбоваться, причём именно Грету, к которой она искренне была привязана. Чтобы она поскорее «спустилась с облаков и узнала жизнь». Эугения как будто норовила заманить и, широким гостеприимным жестом обведя окрестности, торжественно произнести: «Вот оно! А ты не верила, тыква, что жизнь такая пустая и глупая шутка!» Грета и так ей сочувствовала, но зачем же звать с собой в пустоту? Там, кстати, и не поговоришь толком. Там вой и скрежет зубовный.
А Грета еще не видела головы Медузы Горгоны, даже краешком глаза! И не хотела верить в её существование. Она верила в хеппиэнды. Когда замечала хронику страшных событий по телевизору – кошмарики в каком-нибудь отдаленном уголке мира, в Китае, Корее или России, она плакала, благословляла свою Лавландию, но трагических обобщений не делала.
Грете нравилось на двадцать втором этаже еще и потому, что вокруг – только небо, и можно воображать себя астрономом, или птицей, свившей гнездо высоко на баобабе, или сторожем на маяке… Гостиная у неё была чумовая – вся такая сияющая, в золотистых тонах. И в ней – мягкие, глубокие, топкие, как лесной мох, кресла. Вернувшись, Грета сразу же нырнула в такое, свернулась калачиком, и взялась за телефон. Болтала она с той самой Кларой, которой снится рев мотоцикла, и которая интересуется помидорами, несмотря на независимый характер и даже некоторый снобизм.
– «Учиться и учиться до умопомрачения», как завещал древний восточный мудрец, – проповедовала Грета, – но только ты не подумай, что это тот, который учил красиво одеваться. Мудрецов на востоке много…
– Тысяча троллей! А мне они ничего не посоветуют? Мне-то что делать? – перебила Клара.
А голос у Клары низкий, тягучий, завораживающий, интонации неподражаемые.
– Но ведь можно развернуть события ко всеобщему удовольствию и тебе тоже пойти учиться, – придумала Грета. – Ой!
– Что случилось?
Нежданный звонок в дверь заставил Грету вздрогнуть. Она испугалась, ей показалось, он звучит на две октавы выше чем всегда, слишком пронзительно.
– Кто-то пришел. Я перезвоню.
Оказалось, что пришёл Ганс. В руках он держал зародыш астры.
– Я тут случайно мимо проходил. И решил проведать. Заодно отдать тебе вот эту розу.
– Но ведь это не роза. Ты меня разыгрываешь. Это – астра.
– Это пурпурная роза. Я сам купил ее, – обиделся Ганс.
– Пусть будет роза, – вздохнула Грета.
Ганс нырнул в кресло.
– Ну как поживаешь? – мрачно пробормотал он.
– Завтра – учиться. А ты как поживаешь?
– Плохо. Понимаешь, я долго думал и понял, что одного манного пива мало для счастья. Обязательно должно быть еще что-то.
Он замолчал и мрачно поглядел на Грету. Она поежилась.
– Могу предложить апельсиновый сок.
– Нет, ты мыслишь примитивно, – он мрачно уставился в пол.
Помолчали. Потом он обратил к Грете свое строгое мрачное лицо и заметил:
– Я похож на барашка.
– Чем? – поинтересовалась Грета.
– Так считают мои родители и мой лучший друг Жорж.
– Они считают тебя глупым?
– Нет, не считают, – отчеканил Ганс. – Я умный.
– Тогда кудрявым? – растерялась Грета.
– Нет, я не кудрявый, – Ганс, подозревая насмешку, гневно сверкнул глазами.
– Но тогда почему же они считают тебя бараном?
– Они не считают меня бараном, – совсем уже обиделся Ганс.
– Так может, лучше я приготовлю апельсиновый сок?
– Не хочу сок.
– Но что же мне тогда делать? – пришла в отчаяние Грета. – Так и будем сидеть?
– Нет, зачем? Давай грибы собирать.
– Что за чепуха? – воспоминание неприятно оцарапало. – Что ты хочешь этим сказать?
– А ничего, – гость все так же сидел, мрачно уставившись в пол. – Простая вежливость.
Уже нежные сумерки стали проникать в комнату и обволакивать мебель и фигуры туманным облаком. Грета взглянула на часы, пожала плечами, встала, встряхнула волосами и потянулась.
– Ничего у тебя фигурка, – констатировал Ганс.
Отвернулся и стал разглядывать свои ботинки. Грета врубила свет, расставила гладильную доску, наполнила водой утюг. Пора было подумать о завтрешнем дне. Прикид у неё будет обалденный. Цвета чайной розы. Тетка подарила к началу учебного года. Тетка растрогалась. Грета ведь на самом деле хотела учиться. И тётка увидела в ней себя. Эугения всю жизнь чувствовала тягу к скрипучим чистым и равно к распухшим от строчек тетрадкам. Когда-то и она мечтала, ждала чего-то, у неё тоже не было ни единой ясной, четкой, крепко сколоченной, как теперь, мысли…
Грета оформила прикид, определила на плечики. А Ганс все сидел и смотрел в пол. За окнами была ночь.
– Ты что, не собираешься домой? – намекнула Грета, задергивая шторы.
– Да. Я решил остаться.
Она закусила губу. Уже от него устала. А утром учиться, и хочется думать только об этом. Предвкушать, как в первый раз уже студенткой она войдет в аудиторию. Выберет парту, с которой лучше видно всё происходящее, и для этого не надо особенно вертеть головой. Предвкушать, кого увидит, сидя за этим замечательным древним столом, испещренным таинственными знаками и письменами… Войдет профессор Гусеница, скажет громкие слова. Сердце сладко заноет от предвкушения невероятной рекламы и умопомрачительного дизайна… А сегодня еще нужно сложить в сумку чистые тетради, новенькие карандаши, непочатые ручки. Грета растерялась и не знала, что сказать Гансу.
– Я понял, что ты мне нужна. У меня нет никого на свете, – объяснил он, глядя в пол.
И Грета ощутила почти физически, как огромный груз ложится на ее плечи. Почти непосильное бремя.
– Но только я не хочу быть твоей собачкой, учти. Нет, я не собака.
– Надеюсь. Я боюсь собак. Особенно питбулей.
4. Виолончелисты
А тут Карл Карлсон прибыл в Шуры-Муром на концерт, прямо из Раево на мотоцикле, специально посмотреть, что может сыграть Марк, брат Клары. А Марк только вернулся из Парижа. У него всё ещё кружилась голова от шампанского, и он в тот день потерял смычок.